ЕВРОПА И ДУША ВОСТОКА
Вальтер Шубарт

фрагменты книги

 

Смысл прометеевской жизни - порядок. Европеец ищет порядка в себе - в виде самодицисплины, господства рассудка над влечениями; он ищет его и вокруг себя - в государственном устройстве, в виде господства авторитета над гражданами. Русский ищет противоположного. Душою он склонен плыть по течению, вплоть до инертности; а в государственном отношении - склонен к несоблюдению норм, вплоть до анархии. Прометеевская культура - это культура уставов, русская - следует логике жизни. Русский дает жизни буйно произрастать и цвести во всей ее полноте, европеец же накладывает на нее оковы и старается удержать в узде. Он втискивает ее в смирительную рубашку законов. Русский избегает глубокого вмешательства в ход вещей. Европейцу же стоит большого труда не вмешиваться в это, поскольку он не верит в естественный порядок. Так культура, зародившаяся из изначального страха, берет направление на искажение жизни, на смерть, в то время как культура, питаемая изначальным доверием, раскачивается в ритме свободной, вечной жизни. В зависимости от того, что является определяющим для души - изначальный страх или изначальное доверие, - культура становится или противником природы, или ее исполнителем. Современный европеец - как и античный римлянин - живет в культуре норм, русский же - без норм, как и весь Восток. Созвучье с русским мироощущением вполне заметно в таких высказываниях Лао-цзы: "Самое высшее благо - когда не упорядочивают… Люди трудноуправляемы, поскольку их начальники делают слишком много… Чем больше законов и приказов, тем больше воров и разбойников… Когда правит подлинно Великий, то народ знает лишь то, что правитель есть" (Дао дэ цзин 58, 75, 57, 17). В зависимости от того, что преобладает - изначальный страх или изначальное доверие, - народ создает себе больше или меньше законов. Маниакальная приверженность прометеевского человека к нормативности свидетельствует о тревожно высокой степени его изначального страха.

В эпоху готики было немного светских законов. Большинство жизненных процессов протекало вне правовых рамок, регулируясь обычаем, основанным на доверии к внутренним обязательствам, а не на страхе перед наказанием со стороны государства. Но как неверно оценивают сегодня такое положение дел! "Пробелы" в средневековом городском праве объясняют примитивной техникой закона. В тогдашнем жизневосприятии видят не особенности, а недостатки, потому что уже не понимают его. Но не потому, что не способны, а потому что не хотят. Ведь дело не в специальных вопросах юриспруденции, а в основополагающем отношении к космосу.

Государственная нормирующая деятельность и религиозная сдержанность стоят в обратной зависимости друг от друга. Готическая эпоха была глубоко религиозна, поэтому она могла оставаться неюридической. Она не знала юриспруденции и не нуждалась в ней. Тогда действовал живой Божий Закон, поэтому светские нормы были менее важны. XIX столетие было (в Европе) безбожным, и это стало временем величайших кодификаций. Законы росли беспрерывно - и числом, и объемом. Но они не предотвратили ни соскальзывание в мировую войну, ни большевизм, ни анархию, от которых нас теперь должна спасти тотальная государственная власть, которая ошибочно полагает, что способна на это. Чем меньше в обществе религии, тем больше требуется государства. Там же, где государство - все, религия должна угаснуть. Тотальное государство - это социальная форма безбожия.

В области философии точкой прорыва нормирующей воли стал Кант. Кант поместил этику в сферу науки, лишил ее характера учения и возвел в законодательный ранг. С тех пор она не отражает действительность, а предписывает ее образцы. Она больше не описывает, а предписывает. Не доказывает, а указывает. Императив становится формой философии, этика становится законодательством. С Канта начинается цезаризм в этике, философская форма человеческого насилия. "Вместо того чтобы разум руководствовался объектом, надо, чтобы объект руководствовался разумом". Само познание Кант превратил из процесса отражения в акт учреждения. Нормирующая воля, которая преобразует науку в учение о том, что должно быть, есть рафинированная воля к власти. Но и это еще не самое низкое в прометеевской душе. В еще более глубоком слое ее лежит собственно центральная и стихийная сила, определяющая все жизненные процессы: изначальный страх. Это он диктует волю к власти, отчаявшуюся волю, заставляя ее овладеть хаосом, вызывающим ужас. Человеку, разрываемому изначальным страхом, ничего другого не остается, как устремиться к власти над материей - или сдаться. Эта закулисная сторона воли к власти приоткрывается нами здесь впервые. И трансцендентальный идеализм Канта - этого самого властного мыслителя - есть результат бегства, мера защиты, наподобие кокона шелковичного червя. Он выдумал "вещь в себе" как паллиатив против всего непосредственного, безыскусственного, близкого реальной жизни, которой он подозрительно страшился. Так он измышлял для себя душевный покой. Так он, по-мужски, перерабатывал в себе изначальный страх, который также мужского свойства. Никто из западных мыслителей так не чужд, можно даже сказать, ненавистен русским, как Кант; поэтому борьба против него и критика его воззрений - постоянная тема русской философии.

От Канта через Гегеля ведет прямая дорога к тотальному государству современности, которое есть не что иное, как тотальность нормирования, коллективная попытка искоренить изначальный страх. Этим получает свое завершение развитие четырех столетий: социальные скрепы общества секуляризуются. (Норма, насильственно навязанная сверху жизненным процессам, имеет безбожную природу!)

Для прометеевского человека тотальность нормы важнее, нежели высшее состояние духовной культуры. Постепенно вся культура становится для него лишь регулирующим понятием. Таков плачевный конец юридических культур. Смещение интересов от религии, философии и искусства в сферу политики, индустрии и техники тоже в конечном счете объясняется растущим чувством изначального страха. Целью политики становится организация общества, целью техники - господство над природой, целью индустрии - производство товаров впрок. За этими тремя главенствующими видами деятельности современного западного человека возвышается призрак забот.

Потребность в нормативности делает западные народы способными к удивительной организации. Это объясняется не только тем, что у них имеются отдельные одаренные личности, которые выделяются из общей массы людей и могут ее структурировать. Этого еще недостаточно. Организованность имеет свои условия и вверху и внизу. Она требует людей, умеющих организовывать, и одновременно таких людей, которые поддаются организации. Способности повелевать должна соответствовать самодисциплина подчиненных. Она зиждется на непоколебимом убеждении в необходимости внешнего порядка. Это убеждение дает вождю волю к приказу, а подчиненным - вдержку послушания. Организованность предполагает такую же душевную установку как у вождей, так и у подчиненных. Если такого единого настроя нет, то будут издаваться только команды, которым никто не будет следовать.

Русскому такое убеждение несвойственно. Он придерживается обратного мнения, что человеческое регулирование вредно. Западному пристрастию к нормам у него противостоит поразительная нормобоязнь. Русские не умеют организовываться, поскольку они этого не хотят - из благоговения перед бесконечностью. Только этим можно объяснить тот беспримерный акт, с которого начинается русская история (867) - добровольное призвание норманнских варягов для княжения на Руси: "реша сами в себе поищем собе князя иже бы володел нами и судил по праву… Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет; да приидите княжить и володеть нами". Уже здесь была выражена великая мысль, к раскрытию которой как бы призваны русские, - небрежение властью. Власть вызывает отвращение, поскольку она вводит в искушение. Властитель стоит ближе к греху, нежели его подданные. Запад утверждает: лучше умереть, чем быть рабом; русский же говорит: лучше быть рабом, чем грешником. Поскольку рабство отнимает только внешнюю свободу, тогда как греховность разрушает всякую свободу, всякую связь с Богом. В этом вопросе русскую установку вновь определяет стремление к внутренней свободе. Акт 867 года повторился в ином виде в 1918 году.

Когда немцы вознамерились оккупировать огромные территории революционной России, нашлись представители русской интеллигенции вроде Розанова, которые приветствовали такой поворот событий. И в этом случае решение прибегнуть к чужеземцам для наведения порядка - не воспринималось как позор или унижение. С подобной точкой зрения мы встречаемся и у индусов. Английское владычество в Индии не всеми воспринимается с горечью. Некоторые видят в нем благословение, поскольку благодаря ему они избавлены от недостойных сделок в мире майя, от политики, управленческих функций и могут посвятить себя делу личной святости. Разве это бессмыслица? Разве нельзя предположить уже сегодня, что Индия переживет Англию? И не в силу ли именно такой установки?

Русские являют собой полную противоположность римской культуре нормативов, на которой покоится прометеевская организация. Им не хватает правосознания, они не понимают смысла мирских законов. Об этом часто говорилось. "Право - это нечто такое, что, благодаря религии, должно бы стать ненужным", - гласит тезис славянофилов, выражающий общую точку зрения русских. В нем коренится русский анархизм как благочестивый - от Косого и Добролюбова до Толстого, так и анархизм революционный Бакунина и Герцена. Русские склоняются к тому, что человеческие нормы препятствуют подступу к более совершенному миру, к божественному (христианский анархизм) или к "естественному" (материалистический анархизм) порядку вещей. Они считают, что государство имеет значение только на более низкой ступени человеческого развития и что с развитием благонравия вспомогательная потребность в законах отпадет. Такая точка зрения на государство есть выражение изначального доверия. Исходя из нее, русский недооценивает нравственную ценность государства и делает из него пугало. Современный же европеец переоценивает государства, исходя из обратных основных положений, - и превращает государство в идола. Роковая беда русских в том, что они до сих пор не нашли государственную идею и государственную форму, которые соответствовали бы их сущности. В сфере государственности они оказались неудачниками больше, чем в какой-либо другой области культуры. Им понадобится еще очень много времени, чтобы направить потоки своей политической жизни в регулируемое русло. Им недостает упорядочивающего ока владыки. Они дали зачахнуть своим организующим силам.

Как парадокс в том, что народ, миссией которого является возрождение внутренней свободы, веками терпел деспотическую форму государства и терпит по сей день! И все же можно надеяться, что русские и в политике достигнут более свободных форм человеческого руководства. Здесь они тоже скажут новое слово, на что надеется и Яковенко в своих "Очерках русской философии" (Берлин, 1922). Он заканчивает книгу так: "…нельзя усумниться все же в том, что подобно тому, как Великая Русская Революция есть преддверие к жизненному осуществлению подлинного, коренного и всестороннего Народовластия, так и грядущий русский философский синтез будет новым, углубленным и всеобъемлющим утверждением системы Свободы". Вот она появляется снова, новгородская вольница.

Как велико стремление русского духа к независимости от норм, показывает Киреевский, критикуя Шеллинга. Хотя он и превозносит Шеллинга сверх меры, тем не менее укоряет его в том, что тот не смог до конца понять переход "от закона к духу". Эту задачу следовало бы предоставить другому типу культуры, которые не втискивал бы свой дух в ярмо формалистических закономерностей. Как видим, даже этот философ-романтик русскому кажется все еще слишком римским!

Особенно глубокое отвращение к навязыванию норм русские проявили в церковной области. Они охотно - и несправедливо - возлагали на жесткую организацию римско-католической Церкви ответственность за упадок религиозности на Западе: мол, в уставах задыхается благочестие. Подобная точка зрения встречается у всех главных религий Азии, особенно в буддизме, который лишь в Тибете создал церковную организацию, напоминающую римско-католическую - не на пользу чистому учению.

Русская Церковь веками сохраняла мысль о христианской свободе личности. Но ее роком было то, что деспотическое царское государство не вмещало ее в себя. Вследствие этого в восточную Церковь стал проникать нормирующий восточно-римский дух, связанный с родственным ему по сути татарским духом насилия. Он не соответствовал славянской свободолюбивой натуре, стремившейся освободиться от слишком сильного гнета государства. Только этим можно объяснить то, что Октябрьскую революцию, отделившую Церковь от государства, в церковных кругах сначала приняли не с воплем отчаяния, а со вздохом облегчения. Полная надежд Церковь после перерыва в два столетия - и спустя несколько недель после большевицкого переворота - вновь приступила к выборам Патриарха из своей среды. И здесь была необходима революция, чтобы проложить путь будущим церковным формам свободы, которые, например, набрасывал Соловьев в своем учении о теократии, разумея под этим добровольное подчинение государства, Церкви, экономики и общества религиозным предписаниям. Теократическая организация, считал он, была бы той организационной формой, которую Россия подарила бы миру (мысль, которую любил Чаадаев). Эта невидимая Церковь, свободное нравственное сообщество возрожденных, должна основываться на убеждении, на русском вселенском чувстве; ведь объединяющее живет глубоко внутри человека, а не навязывается насильно снаружи, как железный обруч, скрепляющий бочку. В этом особенно четко проявляется то, что общественный идеал русских есть духовное преодоление навязываемых предписаний, свободна от норм.

Из своего изначального страха прометеевский человек стремится к авторитету, к гарантии порядка вокруг себя, но и в себе. Социологической диктатуре нормы психологически соответствует диктатура рассудка. То же самое соотношение, в котором господствующий человек находится с окружающей средой, обращается внутри этого человека в соотношение рассудка с инстинктом. И здесь Кант выступает поворотным пунктом развития. Он - "всесокрушитель" мыслительных форм, принадлежащих готическому жизнеощущению и вместе с ним утративших свою силу. Над всем творчеством Канта витает страх, как бы не впасть в заблуждение, подозрительность ко всем спонтанным порывам, пренебрежение к страстям, которые кажутся ему мутной трясиной. И тем сильнее он обожествляет разум - средоточие контролирующей полицейско-шпионской системы, с помощью которой удерживаются в узде ненадежные чувства. Разум как начальник полиции в человеке; Бог - как начальник полиции во Вселенной - вот мудрость Запада!

… Совсем иная душевная установка у русских. Не самообладание, а самоотдача; не напряженность, а раскрепощенность. Эта ненормированность русской сущности отражается уже в живой смене ударений в русском языке, что сильно затрудняет его изучение европейцу. Русский с его изначальным доверием отдается течению жизни, не задумываясь. Он - антирационалист. Он дает выход эмоциям в той мере, как они в нем возникают. Они в нем как необъезженные лошади, которые не дают себя запрячь в телегу разума. Русское сознание - это лишь исполнительный орган ощущений, а не их контрольная инстанция. Здесь нет диктатуры рассудка, потому что в ней нет необходимости. Диктатура нужна, как правило, в чрезвычайных обстоятельствах. Здоровый организм в ней не нуждается, но и не выносит ее. А поскольку русский не испытывает угрозы изначального страха, свойственного европейцу, ему незачем в целях приспособления или защиты превращаться в существо с бдительным сознанием. Поэтому русская жизнь более естественна, одухотворенна и менее скованна, чем европейская. Русского несет мощный поток жизни, не сдерживаемый искусственными плотинами. Но его жизнь также и богаче потрясениями; поскольку регулирующая сила волевого самосознания у русского развита слабо, он оказывает меньшее сопротивление темным иррациональным силам, увлекающим его за собой. "Русские ничего не делают, с ними делают все что угодно", - жалуется Мережковский. Они не доводят до конца то, за что берутся. Их не удается взять в руки волевым расчетом. Приказы, давящие на них извне, растворяются в свободных влечениях жизни. Поэтому дисциплина - редкое явление для Востока, чуждающегося норм. Кто знает только Европу, то и представления не имеет, сколько неразберихи может быть среди людей. Опасность для прометеевского человека заключается в социально переорганизации, в удушении оковами норм. Опасность для русских - в социальной анархии, душевной истерии, прожигании жизни без всякого сдерживающего начала. (Недаром истерия верно считается расовой болезнью славян; они ей особенно подвержены.)

… Русский никогда не отрывает политику от духовной жизни, как это делает, например, немец. Культурные течения и политические судьбы страны всегда обусловлены друг другом, взаимно проникают друг в друга. Все это проистекает из универсальной способности русских не отделять одну сферу культуры от другой, не противопоставлять ее другим при рассмотрении. Однако такой способ видения имеет и свои недостатки, ведь очень редко в руки попадает часть, по которой можно судить о целом. Нередко русские напоминают рабочих, прокладывающих тоннель в горах: они не могут определить место, с которого надо начать работу, и легко пасуют перед сложностью предстоящий задачи. Они не умеют делить и не умеют довольствоваться частью. Они хотят получить все сразу; и если это невозможно, то не делают ничего и не получают ничего. Так, Дума отвергла законопроект, предусматривавший строгое наказание за мучение животных, на том основании, что бессмысленно избавлять от страданий животных, пока в России еще страдает такое множество людей!

… Сущность русского братства не в том, что люди в равной мере чем-то владеют или что они равны, а в том, что они уважают равноценность друг друга. Каждый должен быть готов видеть в своем ближнем подобие Божие, начало которого каждый таит в себе, пусть даже часто в затемненном виде. В этом заключается смысл равенства перед Богом, и в этом смысл русского понятия братства. Из чувства братства русский презирает власть. Он чувствует в ней силу соблазна. Властитель подвергается большей опасности нарушить заповеди Божии, потому что его не ограничивает человеческий закон. Тот, кто не должен отчитываться перед смертными, сможет ли дать отчет перед Богом? Поэтому безвластный человек превосходит его нравственно. В моральном плане он в более благоприятном положении. (Из этого убеждения у францисканцев исходит запрет занимать начальствующую должность. В Европе нет другой такой институции, которая была бы так проникнута русским духом, как творение святого Франциска.) Обладание властью - грех, все глубже вовлекающий в греховность. Глядя на своего господина, русский порою думает с тайным соболезнованием: бедный, какое же бремя властвования ты взвалил на себя; насколько труднее тебе будет спасти свою душу! Даже русское крепостничество сохраняла черты достоинства, свободы, добровольности. Без этого русские не смогли бы выносить столь долго татарское иго, не сломавшись под ним.

Русское отталкивание от власти - это огромное нравственное противодействие римским идеям кесаря и империи, которыми разъедены народы Европы, да и сами русские. Прежде чем они смогут очистить мир от этого яда, они должны сами изгнать из своей среды дух власти, который атакует их врожденное чувство братства с трех сторон: в образа восточно-римского византизма, татарского деспотизма и диктаторского социализма. Лишь после очистительного процесса, в кровавом русле которого пребывает сейчас России, Третий Рим сможет с духовным оружием в руках начать наступление на цезаристский Рим. Русские против римлян, чувство братства против помпезности, вдохновенная любовь Божия против пафоса насилия - вот альтернативы для грядущих поколений.

Мысль о том, что власть - это зло, а воля к власти - признак сатанизма, была однажды высказаны и в современной Европе: Якобом Буркхардом в его "Рассмотрении всемирной истории". Этим произведением он выразил несогласие со всем, что кажется обычным и самой собой разумеющимся в постготической Европе; в то время сам автор находился в неосознанном согласии с жизнеощущением русских и индусов. - Все властные культуры основаны на фундаменте зла; особенно четко это проявляется в том, как они умирают. Наверное, и большинство европейцев прозреют лишь тогда, когда им откажут слух и зрение.

… Известна продажность русского чиновника. Но даже она основывается на том, что личность ставится выше предмета. Тут не всегда признак низменных побуждений. Часто в этом проявляется сочувствие, ломающее строгий административный порядок или делающее его более мягким и тем самым - более гуманным. Тогда это становится благодеянием для просителей, как последней благотворительной инстанцией. На Западе чиновника труднее подкупить, хотя он более материалист, нежели русский. Материализм как раз и является тормозом для западного чиновника. Он следует истинно римскому правилу: fiat justitia, pereat mundus! Что означает: да здравствует предмет, а какое дело до человека? Деля что-нибудь беспощадное или безмысленное, он утешает себя тем, что исполняет свой долг. Для государственного учреждения такой тип чиновника идеален, но для народа - это постоянный источник неприятностей.

… Уже в сороковые годы прошлого столетия русские умы были заняты поисками наиболее совершенных форм общественного устройства. Они размышляли над проблемой, как увязать свободу отдельной личности с всеобщим единением. Они искали, по выражению славянофилов, "хоровой принцип" и находили, что в мире может быть осуществлена или свобода личности за счет сообщества, или власть общего за счет личной свободы. И тогда Хомяков нашел спасительную формулу - категорию русской соборности как "синтез единства и свободы в любви". Русские поняли, что не уставы, а исключительно религиозное чувство, живая связь с Богом гарантируют прочность человеческого общества. Отсюда их предпочтение теократической формы. Только в опоре на божественную сторону своей души люди могут надеяться образовать истинное сообщество.

Для безбожников же возможны лишь краткосрочные союзы, скрепленные общим интересом. То есть может существовать лишь теологически обусловленный - или вообще никакого свободного социума. Общество как Церковь, как духовное сообщество, как "свободное многообразие в любовном единении", как мистическое Тело Христово - вот русская идея об обществе, которая была свойственна и готической эпохе. "Conjunctio cum Deo est conjunctio hominum inter sese" ("Связь человека с Богом есть связь людей между собой") /Фома Аквинский/. На Западе она встречается еще у романтиков - у А.Мюллера в его работе "О необходимости теологического обоснования общественно-политических наук в целом и экономики государства в частности"; у Франца фон Баадера в "Философии эроса", где говорится: "Поскольку в любом социуме правитель может объединить своих подчиненных в органично свободный союз только при посредстве чего-то, то таким посредником может быть лишь более высокая, стоящая над обеими сторонами, а значит, духовная или моральная сила, каковой собственно и является религия. Поэтому пустыми и никчемными надо объявить те общественно-политические теории, которые пытаются объяснить первоначальное и современное состояние государства, как и его восстановление - натуралистически, без религии. - В новой Европе все больше утверждалась римская идея о государстве принуждения, покоящемся не на всеобщем чувстве солидарности, а на страхе перед наказанием, не на свободе, а на насилии. Эта идея соединилась с прусским и семитским духом (Гегель, Маркс). Именно представители правовых культур и законнических народов сходятся в своем уважении государства принуждения. Эта мысль получает свое наиболее завершенное воплощение в тотальном государстве. В нем материалистическая социология берет верх над метафизической. Такое государство является завершением секуляризации; по своей сути оно является воплощением антирелигиозных сил. Оно - антицерковь, социальная форма безверия.

Русский не желает такой государственной власти, скорее он хочет прямо противоположного: безвластия. (Бакунин называл государство самым ярко выраженным, бессовестным и полным отрицанием человечности!) Русскому ближе анархический, нежели деспотический социализм. Именно потому, что чувствует естественную связь людей, он горячо верит в возможность обойтись без искусственного порядка, в то время как Запад, лишенный внутреннего единства, склонен к переоценке внешнего порядка.